Как мы имитируем благочестие? -

Как мы имитируем благочестие?

Опубликовано 30 июня 2015 г. Протоиерей Игорь Прекуп
Почему человек, вернувшись из паломнической поездки, готов повышать голос на больную мать? Как получается, что у борцов с сектами и всеобщим развратом ни дня не бывает без скандала с домашними? О том, почему жизнь многих православных разделена на две части: «благочестивую» – и «бытовую», в которой нет места Христу – размышляет протоиерей Игорь Прекуп.

Имитация благочестия – вот что такое наша речь, не говоря уже о манерах. Искусственное выставляется вперед, чтобы не рассматривать настоящее; в непонятное мы усиленно вглядываемся, чтобы не заметить понятное или просто отвлечь от него внимание.

Мы говорим о смирении, даже как бы вырабатываем его в себе, понятия о нем не имея; как бы пытаемся его постичь, на самом деле лишь имитируя исследование святоотеческого опыта и подражание Отцам, чтобы отвлечься от скромности, которая понятна, достижима и вполне описуема, и не заниматься этой «земной» добродетелью.

Порочность не в том, чтобы усиливаться подражать Отцам; порочность не в подражании, а в имитации, потому что имитация – это личина имитируемого, но не оно само. Тогда как подражание – это попытка перенять, усвоить по-настоящему. «Подражайте мне, как я Христу» (1 Кор. 4; 16), – увещевает нас Апостол. Не «имитируйте», а «подражайте». Принципиальная разница.

Мы глядимся в Евангелие и творения Отцов, как в зеркало, будто бы всматриваясь в запечатленные там Христовы добродетели и выискивая в своем отражении пороки, указанные там, но видим, если использовать образность апостола Павла: «…как бы сквозь тусклое стекло, гадательно» (1 Кор. 13; 12).

В славянском переводе сказано точней: «якоже зерцалом в гадании». Не сквозь стекло, а в зеркале, в отражении. Но «тусклое стекло» лучше передает смысл, вложенный Апостолом в слово «ἔσοπτρον» <эсоптрон>. Зеркалами в эпоху апостола Павла служили металлические полированные пластины, которые, сколько ни полируй, все равно тускнели со временем, и тогда в них уже надо было усиленно всматриваться, порой не столько видя, сколько додумывая, угадывая отражаемое.

И добро бы мы всматривались, в неясных контурах искренне пытаясь увидеть цельное изображение, улавливая реальные черты, подмечая существенные детали. Так ведь нет. Нас-то как раз устраивает вся эта туманность, расплывчатость образов, этакая терминологическая загадочность, создающая атмосферу своего рода аскетического фэнтези, такой, знаете ли, аватарный мир, где ты решаешь свои потусторонние проблемы, а жизнь – это жизнь…

И получается интересное раздвоение: практические вопросы – это область житейского и решать их надо житейски, не заморачиваясь «моральными абстракциями» (к слову сказать, абстрактное мышление в этической области – необходимое условие формирования нравственного сознания, потому что абстрагирование – процесс, который состоит в отвлечении от частностей практической конкретики, ради выявления общей сути).

А когда ставится вопрос морального порядка, в т.ч. и моральной оценки каких-то событий и себя самих в контексте происходящего – тогда мы, вместо того, чтобы осмыслить преходящие события в контексте вечных ценностей, реальность мира сего – в ключе реальности Царства Божия, словно переключаемся то на безбожную схему «жизнь-есть-жизнь-с-волками-жить-по-волчьи-выть», то на какую-то виртуальную реальность, и начинаем оперировать терминологией, за которой не стоит никакого практического применения, а если и оказывается термин знакомый по жизни «в реале», то выясняется, что он обозначает два разных явления.

Например, в «духовной жизни», при таком «разделении миров», словом «гордость» обозначается порочная страсть, а в «земной жизни», оказывается, это – чувство собственного достоинства, честь и т.п., из чего делается вывод, что христианину можно гордиться, ничтоже сумняшеся, потому что если раньше под «гордостью» понималось нечто несовместимое с Евангелием, то сейчас – это совсем другое, не порок, а наоборот, самая что ни на есть добродетель (ведь язык эволюционирует)! А гордость в святоотеческом понимании – это симулякр из виртуального мира духовных «стрелялок», игра «Невидимая брань» – все как положено: уровни, выбор оружия и пр.

В общем, духовность – это здорово, но быт – это святое. Как дело касается бытовых вещей, своих земных интересов – работы, карьеры, «чести семьи», экономической выгоды или корпоративной солидарности (некоторые корпоративно мыслят и о церковном сообществе), народа, государства (свои же) – включается другая программа решения ситуаций морального выбора, не предусматривающая применения формул «не от мира сего». И даже символ, означающий в той, виртуальной системе одно, здесь – в «реальном мире» – означает другое.

Вот, например, крестик нательный. В той системе – символ, напоминающий о ежедневном, непрекращающемся крестоношении, о «благом иге» Христовом, о верности Ему; символ того самого Креста, на который Сына Божия возвела любовь к нам, и на котором была принесена Искупительная Жертва за мир; символ – т.е. видимая часть невидимой реальности, благодатной силы Жертвенника, без которого нет Воскресения, а стало быть, Крест – это символ и Воскресения Христова, и всеобщего Воскресения мертвых. Но это все в той реальности – игровой, виртуальной.

А в «тутошней»? – оберег. Только это – наш оберег, правильный, «православный». Языческие боги – слабые, наш сильнее, потому и обереги носим наши. При таком отношении получается, что языческие религии – это не столько мировоззренческое заблуждение, сколько ошибка выбора культа; а потому принятие христианства – это всего лишь (при таком понимании религии) смена объекта восхваления и поклонения, замена культа морально устаревших богов на культ Бога Единого и Всемогущего. Дескать, поклонялись всякой всячине предки, тому, что не Бог, но потом эту ошибку исправили, и теперь мы знаем, какому Богу молиться и какие обереги-амулеты-талисманы использовать, чтобы от сглаза защититься, чтобы не болеть, чтобы успех да счастье во всем сопутствовали…

На первый взгляд, отношение к язычеству интолерантное, но лишь на первый. Вся интолерантность направлена в адрес конкретных исторических форм язычества и против его конкретных артефактов, но не против языческой ментальности, не против потребительского отношения к Богу, в чем и состоит сущность язычества.

Еще, если вернуться к вопросу о нательном крестике, для кого-то из людей, «прочно стоящих на собственных ногах», нательный крестик – знак некой самоидентификации, вроде знаков зодиака, которые многие носят с нательным крестиком на одной цепочке.

Для кого-то крестик – не более, чем украшение, а кому-то помогает почувствовать свою принадлежность к национальным корням, к славным предкам, осознать сопричастность их величию. Для кого-то из этой категории «здравомыслящих людей» он – знак принадлежности к Церкви, смысл существования которой, однако, опять же, понимается ими, в первую очередь, как некий фундамент и каркас стабильного и благополучного устройства державы, я бы даже сказал, как средство сакрализации самой державности (в результате все, что кажется противоречащим государственным интересам – причем не факт, что на самом деле противоречит – воспринимается как грех, достойный анафемы).

Так вот это все – «тутошнее». Отношение к крестику как к украшению или как к оберегу, или же как к символу (пусть даже не только, но в первую очередь) национальной самоидентификации («православный – потому что русский») – это все языческое по духу, а потому скверное использование святыни.

Конечно, при отношении к духовному миру как к некой виртуальной реальности, вообще не понять, о чем тут речь. А как же еще-то?

Вечное виртуализируется, превращаясь в «тамошнее», знания о нем служат не покаянному осмыслению прошлого, ради наполнения смыслом каждого мгновения настоящего и во избежание повторения старых и совершения новых ошибок в будущем, но лишь конструированию некой искусственной реальности, в которую удобно погружаться, чтобы удовлетворить свой тоскующий по Истине дух этаким ее суррогатом, создавая самому себе иллюзию причастности соборному единству святых, и ловко нырять в этот игровой мир, созданный по мотивам Священного Писания и Предания, если жизненные обстоятельства складываются таким образом, что просто честно взглянуть на них, уже требует мужества, поскольку, увидев, поймешь, что должен поступить неудобным для себя образом, а если нет, совесть будет беспокоить…

О, как удобно тогда, оказывается, погрузиться в свою виртуальную игру! Главное, ты смотришь оттуда на эти «обстоятельства», и тебе они видятся так, что выбор, который обычный, неискушенный в «духовности» (тем более, всерьез старающийся жить по заповедям) человек, расценил бы как несомненную подлость, выглядит как мудрое и смиренное решение, дабы не «искуситься паче сил», как подвиг веры, предающей все в волю Божию. Причем никому ведь снаружи не видно, что ты в данном случае уже как бы и не здесь, ведь шлема у тебя на голове нет, перед монитором, вроде, не сидишь, и вещи говоришь сплошь такие правильные, да так как бы логично одна из другой вытекающие…

Впрочем, и сам ты уже не понимаешь, что вещаешь «оттуда», настолько для тебя та «реальность» уже стала своей. Прекрасно! И совесть успокоена, и неприятностей, неизбежных в сложившихся обстоятельствах, при трезвом взгляде на действительность и честном решении, удалось избежать, и, что немаловажно, имидж праведника удалось не только не потерять, но даже укрепить.

«Удобную религию придумали»… нет, не индусы, а мы в данном случае, но суть примерно та же, только наоборот. У индусов этот мир – «майя», обманчивая видимость, а нами истинная духовная реальность превращается в иллюзорный мир, куда удобно нырять, чтобы не увидеть обстоятельства настоящей жизни в свете вечных ценностей.

Мы декларируем вечные ценности приоритетными и тут же виртуализируем вечность, разглагольствуя о Промысле Божием, чтобы не принимать ответственных решений, болтаем о свободе духа и любви, которым претит законничество, чтобы не допустить Правду Божию в свою жизнь и оправдать свой произвол (или чужой, и свое потворство ему). Мы не познаем вечную жизнь, мы строим по мотивам Божественного Откровения виртуальную игру в Небесное Отечество, используя истинное ради созидания иллюзорного.

А с настоящим (во времени) – тленным, преходящим, неустойчивым, обманчивым в своей кажущейся прочности – поступаем противоположным образом: тоже виртуализируем, но придавая ему в своем мироощущении несвойственную прочность, абсолютизируя ценности, значимые для существования земного, превращая их в самодовлеющие цели.

Что, разумеется, не декларируется. Это ведь жизнь. А о жизни не говорят, ею живут, а говорят о ней «оттуда», из «той» реальности. И вот, сами того не замечаем, как наш же язык меняется под стать нашему миропониманию.

Слово «настоящее» в обыденной речи утрачивает временной смысл и, становясь качественной характеристикой, начинает обозначать нечто незыблемо-прочное, истинно-реальное, подлинное, чистое, беспримесное. Временная характеристика, означающая данный «миг между прошлым и будущим», перерождается в характеристику качественную, указывающую на истинность явления или предмета: «тутошне-теперешнее» отождествляется с истинным, истинное – то, что «здесь и сейчас».

Конечно, духовная жизнь – это истинная реальность, но мы ее виртуализируем своим отношением к ней, тогда как повседневная жизнь, конечно, не виртуальна, однако, будучи «вся соний прелестнейша», она становится виртуальной, когда мы слишком всерьез к ней относимся, пренебрегая реальностью вечных ценностей, их подлинностью и неощущаемой, но от этого не менее истинной постоянной актуальностью.

Мы прельщаемся ценностями преходящего мира, и тленное как бы виртуализируется наоборот: искусственное, выдуманное начинает восприниматься нами как истинное, самобытное, прочное, незыблемое… А к духовной реальности, как бы мы ее на словах ни исповедовали вечной и божественной, у нас вырабатывается отношение какое-то виртуально-сакрализованное.

Мы в итоге вообще не живем в реальном мире, потому что истинную реальность виртуализируем, задвигая заповеди Евангелия и святоотеческие наставления и примеры куда-нибудь подальше да повыше – на книжную полку, на иконостас – чтобы любоваться, преклоняться, но не уподобляться, а реальность преходящую, «неправедную», тленную – своим же отношением виртуализируем, когда ее ценностям отдаем предпочтение перед ценностями вечными, погружаясь, таким образом, в игру под названием «Такова-Жизнь». В итоге получаем виртуально-сакральное и профанно-виртуальное существование. А реального-то и нет… И это неизбежно.

Если человек не живет реальностью вечности, если знание о ней он изолирует от повседневной жизни или допускает настолько, насколько ему это удобно, то повседневная жизнь его неизбежно утрачивает реальность, возрастая в своей значимости и мало-помалу приобретая самодостаточную ценность.

Сакральное превозносится, возносится отсюда, убирается, удаляется, чтобы не мешало нам жить, профанное удерживается, чтобы не пустить реальность здешнюю в реальность небесную и тем самым не внести диссонанс в повседневную жизнь – диссонанс, напоминающий о нашем самообмане и о необходимости все «тутошнее» поверять «тамошним».

Словами профанными обозначать порочное мы не хотим, чтобы не осознавать всю реальность своей порочности; мы разделяем реальность: для виртуальной – свой язык, для реальной – свой; для виртуальной – язык сакральный, малопонятный, неприменимый к обыденной реальности, а для последней – язык профанный, понятный, доступный, но не имеющий отношения к реальности сакральной – реальности виртуализированной нашим богоборческим желанием обособить свою земную жизнь и все ситуации морального выбора от Бога, сохраняя видимость поклонения Ему и единения с Ним.

Все для выгоды: профанное – для выгоды земной, сакральное – для выгоды загробной. Здесь мы вкалываем, стяжаем, хитрим, подличаем, предаем, «работаем локтями», разбираемся с конкурентами, наслаждаемся жизнью, заботимся о «своих», давим «чужих», которые мешают нам заботиться о «своих» – в общем, живем полноценной жизнью. А для «того, что потом» мы вносим свою лепту по «тамошнему» прейскуранту (как сами себе его представляем): крестим детей, венчаемся, отпеваем, ходим на службу в храм, молимся дома, иногда пытаемся даже поститься… А чего еще?

В категориях профанного обсуждаем ценности «тутошние», в категориях сакрального – «тамошние». И никакого пересечения, чтобы случайно не заговорить о душе в понятных категориях, не начать называть вещи своими именами и не вспомнить, что профанное определяет собой сакральную участь, потому что именно «тутошнее» («накормили-посетили») ставит человека по правую или по левую сторону от Пастыря (Мф. 25; 33), а сакральное определяет ценность профанного, потому что «тамошнее» придает вечный смысл «здешним» повседневным «мелочам». Ибо «верный в малом и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом. Итак, если вы в неправедном богатстве не были верны, кто поверит вам истинное?» (Лк. 16; 10–11).

Не раз поражался, как правильно человек рассуждает о чем-то, что его напрямую не касается, и как он внезапно меняет угол зрения, когда затронуты его личные интересы; как «духовен» он в первом случае, как житейски «мудр», практичен во втором, и как в обоих случаях сохраняет свободу мышления, то есть независимость от неудобной точки зрения, какую-то естественную цельность включения в ту или иную (в зависимости от ситуации) парадигму мышления.

И никакой рефлексии, никаких неврозов. Простота и легкость, гибкость и ловкость. Чудеса моральной эквилибристики! Красота!

Не случайно в обыденной речи теория и практика противопоставляются друг другу, как чужеродные понятия и явления, которые как бы сотрудничают, но в каком-то изначальном и непреодолимом антагонизме. Причем «теория» понимается как нечто сочиняемое, по-своему интересное и, безусловно, имеющее право на существование, даже иногда полезное для «поговорить», но «практика» – область реального, и только ее стоит принимать всерьез (что там диамат про «опыт – критерий истины» говорил?).

Между тем греческое слово θεωρία <феория> переводится как наблюдение, исследование, рассмотрение, созерцание (т.е. в качестве объекта исследования подразумевается некая независимо от нас существующая реальность). Теория – плод осмысления этой реальности, будь то в результате исследования, или же восприятия Откровения. Насколько теория адекватно отражает исследуемую реальность, настолько адекватным будет отношение к этой реальности человека. Теория без практики – труха; практика без теории – невежество, дилетантизм, самодурство, суеверие, мифотворчество, ересь.

Марксистско-ленинский подход к реальности побуждает нас относиться к теории как чему-то воображаемому. Нет, говорить мы можем что угодно, только относимся к теории как сфере мечтания, либо оправдывая ею расходящуюся со здравым смыслом практику, либо отодвигая ее как неприменимую к практике – это уже в зависимости, опять же, от практических нужд.

Но в определенном смысле, пожалуй, верно, что опыт – критерий истины: когда на практике теория не осуществляется, видно, реально ли для человека то, что он декларирует словесно или символически (нося тот же нательный крестик или участвуя в богослужениях, освящая вербу и набирая святую воду и т.п.).

Впрочем, не будем забывать, что человек, знающий, что «вера без дел мертва» (Иак. 2; 26), и желающий в своих глазах выглядеть верующим, будет совершать время от времени какие-то добрые дела, быть может, даже посвятит себя какому-то служению, но все это будет лишь лукавым прикрытием его нежелания нести тот крест, который ему даровал Господь. И неважно, чем именно он будет маскировать отвержение своего креста – благородных дел, требующих самоотверженности, для этого достаточно: хоть бездомных отмывать, кормить и одевать, хоть за больными ухаживать, хоть просветительской деятельностью заниматься – важно, что это будет маневр, как бы доказывающий в первую очередь себе самому и, конечно же, окружающим, что у него слово с делом не расходятся.

Вспоминается случай. Познакомился я как-то с одной пожилой женщиной, которая часто организовывала паломнические поездки. Симптоматично было, что привлекали ее всё какие-то очаги ИННизма и эсхатоложества, но это не особенно даже смутило меня. По ней было видно, что она вся горит потребностью что-то кому-то доказывать, втолковывать, кого-то строить… А исповедовалась и причащалась она крайне редко, лишь в паломничестве если. Да и там, видимо, не особо.

Постепенно, по мере общения, выяснилось, что живет она с престарелой матерью, страдающей, как я понял слабоумием и всякими прискорбными издержками преклонного возраста. И вот эта пожилая дочь на свою престарелую мать постоянно орет. Не прикрикивает, а именно орет. Не помню уж доходило ли у нее до рукоприкладства, по-моему, да.

Ее-то как бы и понять можно, нелегко такое выдерживать, но вот, что смутило: когда я высказал соображения, что откуда ж силы-то, если не причащаться регулярно и если совсем не заниматься собой, она стала оправдываться невозможностью оставить мать, из-за чего ей ни к причастию не подготовиться, ни самой на пару дней в паломничество не съездить, чтобы омыться от всей этой налипшей шелухи и напитаться благодатью…

То есть на длительные паломнические поездки, в которых она «королевна», всеми повелевает и всех учит – на это у нее время есть, а на то, что связано с покаянием, смиренным самопознанием и скромным трудом – времени нет. На то, что питает в ней чувство собственной значимости, времени находится на целые недели, а на то, что может омыть и напитать душу, укрепить ее и помочь исправить постыдное обращение с матерью, не хватает времени даже на один день?!.. Как говорил Станиславский… Она в похвальном, на первый взгляд, деле находила средство переключения внимания совести.

Как-то один известный батюшка спросил другого еще более известного батюшку, почему это столько развелось борцунов с сектами, с всеобщим развратом, с заговором «мировой закулисы» и т.д. А тот ему и ответь: «Да потому, что своей душой заниматься… неинтересно».

Куда как интересней заниматься чем-то, создающим иллюзию беззаветного служения и видимость подвига противостояния мировому злу! И совесть успокоил, и виртуализацию обоих миров закрепил, определив в область фантастики все, что не от мира сего и абсолютизировав, сакрализовав, канонизировав и прославив то, что от и ради сего мира: героизм, геополитические интересы, патриотизм или космополитизм, национализм или интернационализм, консерватизм или же либерализм – на любой вкус, главное, чтобы «тутошнее» было поставлено во главу угла, а заповеди «служили бы на посылках» у земных интересов.

И вот назрел вопрос: может ли религиозность быть православной по форме и марксисткой по содержанию (религиозность, а не религия)? Опыт последних двух с половиной десятков лет показывает, что может. Причем покорны этой «странной любви» не только все возрасты, но и, что крайне удручает, все (в лице отдельных своих представителей) иерархические степени. Более того, если вдуматься, обмирщенное, политизированное, потребительское понимание религиозности – это явление не новое, но марксизм-ленинизм, как очередной диалектический виток богоборческой теории, последовательно осуществляемой на практике, обогатил многообразие отечественного религиозного сознания.

Когда-то мне очень не нравились всевозможные чиноприемы из инославия и иноверчества. В общем-то, они и сейчас мне как-то не очень… Уж больно много там косного и поверхностного, жесткого, и все как-то больше о заблуждениях, от которых надлежит отречься, а вот о том, чего ради человек от этих заблуждений отрекается, как-то не хватат…

Но где-то с начала 90-х я все больше убеждаюсь в том, что не знаю, как насчет чиноприемов из инославия и иноверия (по-моему, эти чины стоит переработать в свете современных данных основного и сравнительного богословия и сектоведения), а вот необходимость чиноприема из коммунистической ереси ощущается все эти годы по нарастающей, причем последние годы к этой уверенности примешивается какое-то неприятное чувство, что уже всё, «поздно пить „Боржоми“».

В древности, все-таки, проще было: поклоняется человек иному богу, кроме Господа – все с ним ясно. Признает наряду с Ним, хотя бы и рангом ниже других богов – идолопоклонник. А сейчас можно параллельно Христу поклоняться богу войны Марсу – да на здоровьечко! Только не надо не то, что декларировать, а даже осознавать это идолопоклонство в себе. Просто обращайся ко Христу в духе Марса и будет с тебя. Главное не называть своими именами чуждых богов, не поминать их вслух; главное чтить их в душе помыслами сердечными и делами рук своих, чтобы все выглядело как самое что ни на есть Православие.

«Не знаете, какого вы духа; ибо Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать» (Лк. 9; 55–56), – обратил Христос внимание Апостолов на причину их ложной ревности. Чуждый дух, примешивающийся к истинному богопочитанию – яд, превращающий истинную религию в синкретическую: внешне человек поклоняется истинному Богу, а в духе – бесам. Вроде, как он и не уравнивает с Богом никого, а все норовит раскрутить культ какой-нибудь личности, олицетворяющей некие идеи, принципы, которые суть идолы, ибо превозносятся и оттесняют заповеданные Богом вечные ценности, соответствующие духу Евангелия, в незнании, точнее, непонимании которого упрекал Спаситель Своих учеников.

Нынче бесы древнего язычества все как один «воцерковились», и только время от времени нет-нет, да выглянет из-под церковного облачения то кончик хвоста, то копытце, а иной раз и рыло, когда, например, кто-то из ВИП-православных вдруг без какой-либо смертной нужды начинает во всеуслышание вещать о богоугодности коммунизма и православности сталинизма.

И вот, если вернуться к тому, с чего мы начали, то получается, что предпочтение описывать свое внутреннее состояние терминами аскетического богословия иногда бывает продиктовано желанием не углубиться в свою душу, а как раз-таки наоборот, задвинуть ее в туман мудренного словоплетства, чтобы как раз не допустить святотеческие понятия для обличения нашей повседневной жизни, которую мы пытаемся освободить от «диктата» заповедей, от оценивания их с евангельской позиции, особенно, когда речь идет о масштабных событиях, значимых в общественно-политической жизни.

Впрочем, и в обыденной жизни это разделение очень заметно. Скажите среднестатистическому православному человеку, что он «окаянный грешник». Кто-нибудь возмутится? Только, если почувствует подвох или подумает, что его укоряют за какую-то конкретную пакость. А так еще, может, даже лукаво усмехнется: да, дескать, грешник, еще какой! Одним словом, реакция будет более чем ровная. Прям-таки смиренная.

А назовите вы того же человека «подлецом»?.. Уверен, реакция будет бурной. Почему? Ведь окаянство – это не только порочность, а порочность как богоборческое состояние коснения в грехе. Что может быть хуже греха, тем более коснения в нем? Что может быть унизительней для человека?..

Может. Вернее, на самом деле ничто не унизительней греха, но обвинение в подлости восприниматься может острей, потому что на «родном языке» сказано; понятно, о чем речь, понятно, что именно обличается и почему именно так характеризуется. Разговор идет на уровне реального восприятия, он понятен, а потому болезненно затрагивает глубины души.

Мы каемся в «многоглаголании», а не в болтливости; почему-то в «суетности», а не в бездарном и бестолковом времяпрепровождении, всеми силами трусливо избегая задуматься всерьез о смысле жизни; в «малодушии», а не в трусости; в «гневе», а не в злости, не в ненависти или злорадстве; в «памятозлобии», а не в злопамятности.

А когда каемся в «печали», что имеем в виду? Понимаем ли, о чем говорим? А сколько любителей приставки «не-»? «Некроткая» – вместо «дерзкая», «несмиренная» – вместо «гордая», «взял не свое» – вместо «украл». Богат наш язык! Удобно среди его деревьев прятаться… от Бога?

И вот, получается, что, происходящее внутри человека, оценивается по аскетической системе координат, а происходящее в обыденной жизни – по системе, принятой в конкретном сообществе. И частный моральный кодекс того или иного сообщества далеко не всегда включает евангельские заповеди, а если и включает, то лишь снисходительно позволяя им находиться на периферии.

Нередко слышишь: Заповеди неприменимы к руководству в политической жизни, потому что они не от мира сего, а понятия мира сего неприменимы для религиозной жизни, потому что они относятся к существованию человека в условиях, которые ему диктует жизнь. За то, что вредит обществу, общество и спросит, но не следует корить человека тем, что составляет условие его благополучия земного. Нет предательства как безнравственного поступка, потому что, как говорил Талейран: «Вовремя предать — это значит предвидеть». Нет для православного христианина ни подлости, ни холопства, ни холуйства, потому что нет этих слов ни у святых Отцов, ни в Евангелиях, а значит и грехов таких нет, а что не грех – так это к душе не относится и на вечную участь не влияет, можно не заморачиваться, ура!!!

Когда обсуждалась тема трех пороков на букву «х» (хамство, холопство и холуйство) один из участников дискуссии высказал недоумение: «Сколько ни читал Святых, так нигде не видел, чтобы кто-то из них изобретал новые виды грехов и страстей. Общепринятой терминологии всем было достаточно». Верно. Ключевое слово «общепринятой». И Господь, и Апостолы, и Отцы – все они говорили на понятном языке, в общепринятых выражениях. Грехи и страсти новые не изобретаются, но их разновидности могут приобретать специфичные особенности и получать соответствующие этим особенностям и вызываемым ассоциациям названия, благодаря чему они становятся понятней и ясней в обличении.

Поэтому, вне всяких сомнений, необходимо использовать все терминологическое и понятийное богатство нравственного богословия (только, разумеется, не для запутывания самих себя и других, а для лучшего проникновения в глубины христианской этики и психологии), но, чтобы нравоучение органично вытекало из вероучения, важно уметь называть вещи своими именами, т.е. говорить по-человечески.

Протоиерей Игорь Прекуп

Фотоальбомы

(ФОТО) Дерягин А. Г. Большой макет Псковского кремля (история создания)

Псков – один из древнейших русских городов, неразрывно связанных с главнейшими событиями отечественной истории. До сих пор неизвестно, в каком году была заложена Псковская крепость, но самые первые строения могли здесь появиться ещё в X веке.